((Даже спустя 40 лет после описываемых событий, 20 летний немец не может забыть страшного оскорбления: чужой фельдфебель ему не подчинился...))
..................
"Чтобы иметь возможность ее отбить, командир подразделения должен был обеспечить постоянную готовность своих людей вступить в бой. Однако этого нельзя было добиться, когда большое число солдат из разных частей лежало по комнатам вперемешку.
В первой же комнате я натолкнулся на сопротивление до стороны одного фельдфебеля. Находившиеся вокруг него солдаты, очевидно, его товарищи, освободили место с готовностью, но он, напротив, остался лежать на полу. Я заговорил с ним резким тоном и приказал «как офицер» немедленно встать и вместе со своими людьми покинуть помещение. На него это не подействовало. После этого я заговорил по-другому: «Даю две минуты. Если приказ не будет выполнен, то буду стрелять». Я не стал дожидаться выполнения своего приказа и пошел к капитану Вильду, чтобы доложить ему об этом инциденте. Вильд сидел при свете моей сальной свечи и холодным тоном, не поднимая глаз, сказал: «Делайте, что хотите». «Господин капитан, я не могу просто так застрелить человека», — воскликнул я. Но капитан Вильд, отважный человек, бывший пастор и старший товарищ, находился на пределе своих сил. Он не выразил своего мнения и не принял никакого участия в том, что меня так возмутило. Он переложил на мои плечи ответственность за принятие решения и за последующие действия и еще раз ответил, безучастно и невыразительно: «Делайте, что хотите».
В нерешительности и в сомнениях я пошел обратно, опасаясь, что тот парень будет все еще лежать в своем углу. Так оно и было. Больше сдерживаться я уже не мог. В состоянии крайнего возбуждения я закричал: «Немедленно встать и покинуть помещение, или застрелю на месте!» Меня сотрясала дрожь. Хотелось знать, выполнит он мой приказ или нет. Когда мои трясущиеся пальцы уже потянулись к кобуре, другой фельдфебель, один из его товарищей, вмешался, чтобы успокоить и утихомирить меня. Даже его слова о том, что человек, отказавшийся выполнять мой приказ, был испытанным и отличным солдатом, я обернул против него, сказав, что в таком случае ему тем более следовало знать, что он должен был выполнить приказ, как это сделали другие. Но когда я все это говорил, то чувствовал, что мои слова были бесполезными. Этот человек был изнурен до предела, и у него просто иссякли силы.
Что бы произошло, если бы я его застрелил? Ничего бы не произошло. Как и в предыдущих отступлениях и в кризисных ситуациях, долгом старших начальников стало использование оружия в случаях отказа от выполнения приказа. Они могли застрелить нарушителя на месте, без судебного разбирательства. Таким образом, с формальной точки зрения, я имел на это полное право. Относившиеся к этому случаю факты неопровержимо свидетельствовали об отказе выполнить приказ. Более того, мой командир недвусмысленным образом предоставил мне свободу действий. Фактически приказ был обоснованным. И что эти люди делали на нашем участке? Являлись ли они солдатами, отставшими от своих частей, или они были дезертирами? Для того чтобы установить это, я был слишком возбужден и у меня не было времени. Времени у меня хватало только на выстрел, который должен был восстановить дисциплину и порядок.
Но я не выстрелил. Этот человек был почти так же изнурен, как и я."
Comments
Я вышел в темноту февральской ночи. Меня раздирали противоречивые чувства. Формалистический склад моего характера страдал от ощущения поражения, и в то же время я радовался победе над самим собой. На какое-то страшное мгновение я держал в своих руках жизнь этого человека и едва не убил его. Ко мне подошел фельдфебель, товарищ бунтаря, и сказал, что я был «прекрасным человеком». По-видимому, он сразу же проникся ко мне доверием, так как догадался, что я родом из Австрии. Потом, со всей серьезностью, он предложил мне отправиться вместе с ним в Вену. Он сказал, что у него был мотоцикл с коляской, его часть была разгромлена и что с него «уже достаточно». Со мной, как с офицером, сказал он, будет легче прорваться через посты полевой жандармерии. Я онемел. Должен ли я был сделать так, чтобы этого человека арестовали, увели и расстреляли? Я с недоумением покачал головой, не сказав ни слова. Он исчез.
Операционная напоминала огромную человеческую бойню.
Я не поверил своим ушам, потерял самообладание и вышел из себя. С тяжелым ранением, бледный, небритый, с впавшими щеками и свалявшимися волосами, я лежал на деревянной койке. На стуле рядом с ней лежал мой полевой китель со всеми наградами, включая серебряный знак за ранение. А передо мной стоял этот жирный, процветающий человек. Разодетый, с прилизанными волосами, он имел наглость заявить, что не должен оказывать одну небольшую услугу, состоявшую в подаче одной маленькой вещи. В течение всей своей офицерской службы я никогда так не терял контроль над собой перед подчиненными и так не кричал, как в этом случае.
Собравшись с остатками сил и дыхания в своем жалком теле, я обрушил всю ярость бойца с передовой против «проклятых тыловиков». «Там, на фронте, нас расстреливают на куски, а эта свинья, которая никогда в своей жизни не слышала свиста пуль, не хочет подать подушку раненому». Я просто обезумел. Меня душили слезы. Некоторые господа из состава делегации были поражены и пришли в негодование. Чтобы меня успокоить, пришли люди из персонала госпиталя, а эта карикатура на доброго самаритянина поспешила покинуть помещение.
27 марта 1945 г., во вторник перед Пасхой, день начался ярким весенним утром. Ни доктор, ни санитар не появились. Огонь вражеской артиллерии становился все более интенсивным. От прямого попадания снаряда в стену здания оконные рамы с треском рухнули внутрь нашей комнаты. Затем послышалась винтовочная стрельба.
Итак, стало ясно, что больше никому не удастся уйти. Мы были предоставлены судьбе. Но тут я подумал, почему это я должен считать, что ход моей жизни должен всегда быть только хорошим и гладким? Кто я такой, чтобы считать свою жизнь такой важной? До меня дошло, что я был всего лишь крохотной запасной частью огромной военной машины Германии. Но к тому времени она явно застопорилась. Моя рука еще раз потянулась к пистолету. Я взял его, но потом положил на место. Мысль о самоубийстве отпала.
Прошел еще час. Франц Манхарт стоял у окна и сообщал нам об обстановке. Он видел, как отступала наша пехота и как все ближе и ближе подходили русские. Тем временем периодически возникали моменты тревожного спокойствия. Наконец, послышались голоса. Они приближались. Помню, что несколько раз раздался громкий возглас: «Андреев!» Это были те же самые невнятные, гортанные звуки, которые я в первый раз услышал за три года до этого под Гжатском. Эти голоса оказали на меня точно такое же воздействие, как и тогда. Обе створки двери распахнулись, и вошел первый русский. С автоматом на изготовку он стоял у двери и смотрел по сторонам. Тем временем на улице, рядом с домом, все еще падали немецкие снаряды.
В нашем корпусе спасителем оказался Франц Манхарт. Кажется, это было после полудня, и, вероятно, дым мешал русским свободно перемещаться по зданию. Франц воспользовался этой возможностью, чтобы найти для нас способ спастись. Ему удалось обнаружить лестничную клетку, примыкавшую к нашему корпусу. Хотя сама лестница была широкой, она была заставлена мебелью, которая находилась в комнатах до переоборудования здания в госпиталь. Тем не менее между этой мебелью и перилами оставалось достаточно места, чтобы там мог пройти один человек. Мы должны были оставить свои койки и пробираться через этот выход на улицу. Для Эберхарда Наберта и меня (помню только нас двоих) это являлось рискованным делом. Ни он, ни я не вставали с постели после того, как мы были ранены. Я был настолько ослаблен, что едва стоял на ногах. Времени было мало, и я не знал, что с собой взять. Помню, что на мне была солдатская рубаха без воротника и что я надел поверх нее свой китель. За стену и перила я держался обеими руками.
Профессор Клозе, как мы узнали, пользовался определенным уважением в глазах русских. В 1932 г. он оперировал главу Советского государства Калинина по поводу острого аппендицита, когда тот следовал в Швецию на борту крейсера. Профессор Клозе, достойный человек внушительного вида, рассказал нам, что проводил свой летний отпуск в окрестностях Вены, где у него был свой дом. Однажды он сказал, но, конечно, это было не так, что между Данцигом и Веной восстановлено железнодорожное сообщение. Яркой и бодрой личностью был доктор Йохансен, который разделял нашу радость, когда выздоровление проходило успешно. Из наших бесед я помню тему ожидавшего нас будущего, которое наряду с эйфорией выздоровления представлялось нам в розовом свете. Беседуя с профессором Клозе и доктором Йохансеном, я рассказывал им о церковном приходе, где жили мои родители, и о том, что я тоже больше всего хотел изучать богословие.
Раненые умирали не только от дизентерии и тифа, но просто от вызванного ранениями недостатка сил и отсутствия надлежащего питания. В нашем лазарете, куда я попал вместе с Францем Манхартом, в качестве еды два раза в день выдавался жидкий суп, который приносили в большом баке. Каждый заключенный получал порцию из черпака в котелок. Тем, кто не мог ходить, еду приносили санитары. Не могу забыть одно. В этом бараке офицеры и солдаты не были разделены. Один товарищ находился при смерти. Видевший это санитар положил рядом со своей подушкой котелок человека, который уже едва дышал. Санитар затаился, глядя на еще живого, в ожидании его скорой смерти. После того как раненый скончался, он с жадностью опустошил второй котелок. Эту сцену я вижу даже сейчас.
В 1960 году я встретился с ним в зальцбургском офицерском клубе. В то время он служил в австрийской армии в звании майора и командовал батальоном связи. Он очень сожалел, что мы не встретились раньше, так как у него поначалу были трудности с подтверждением своего офицерского звания, а я бы мог это удостоверить.
Кухней заведовали два наших офицера, которые были взяты в плен, не будучи ранеными, и теперь представляли собой картину завидного здоровья и силы. С крыши дома они тщательно изучили местность и в один из дней весны 1946 г. исчезли. Через несколько месяцев до нас дошел слух, что их попытка побега оказалась удачной. Говорили, что они написали об этом из Германии.
Время от времени оркестр давал музыкальные концерты, иногда даже для русских за пределами лагеря. К тому же он принимал участие в эстрадных представлениях, в которых выступали самодеятельные артисты. Одним их них был оказавшийся талантливым конферансье Готфрид Штадер. Программы таких выступлений были весьма разнообразными. Конечно, они тоже взывали к чувствам, как это бывало, когда наш тенор пел итальянскую песню, посвященную вину «Кьянти». В то время она была популярной, как и другие песни, которые 20 лет спустя назвали бы «затертыми».
Стояла жаркая, удушливая погода. Надвигалась гроза, и по небу поползли мрачные тучи. Подул сильный ветер, и засверкала молния. Затем послышался сильнейший раскат грома, и с неба хлынули потоки дождя. Крупные капли дождя ударялись о землю и взрывались, как маленькие бомбочки. Мы бросились в подвал. Освоившись с темнотой, мы начали осматриваться по сторонам…
На полулежали солдаты, молчащие и неподвижные. Они были мертвы, но выглядели как живые. Их тела не разложились, но только высохли. По их полувоенной форме было видно, что они входили в состав фольксштурма. У некоторых были протезы конечностей. Это были инвалиды Первой мировой войны. Но они лежали там: два, четыре, шесть, десять, всего двадцать. Что же произошло?
Возможно, в погребе сначала размещался какой-то командный пункт. Наверное, зимой 1945 г. они стояли в мороз на посту и зашли в этот бункер, чтобы немного согреться. Дверь подвала выходила в сторону противника. Очевидно, это их не тревожило, или они не подозревали об опасности. Может быть, и подозревали, но им было уже все равно, и они хотели только погреться. Русский снаряд, возможно, что из танковой пушки, пробил дверь и взорвался внутри. Мощная взрывная волна внезапно и безболезненно убила их всех.
С того события прошло более двух лет.
«Мы постоянно тревожились о судьбе моего брата Арнима. Во-первых, потому, что на Восточном фронте было очень опасно, а во-вторых, он был там два раза тяжело ранен. Потом нам стало известно, что он остался жив и находился в плену у русских. Когда именно мы узнали об этом, я точно не помню, поскольку тогда мне было только 11 лет. Предполагаю, что об этом мне сказала мама. Радость, которую испытали мои родители и я вместе с ними, была огромной. Конечно, до возвращения Арнима домой осенью 1947 г. прошло немало времени. Вероятно, кто-то из нашего церковного прихода услышал по радио сообщение об освобожденных военнопленных и передал нам. Я не помню содержание этой информации, но помню чувство радости и восторга от того, что скоро вернется брат, которого я не видела с Рождества 1945 г..
Поезд с несколькими освобожденными прибыл на городской вокзал Браунау. Я не боялась даже воздушных налетов, и мне было интересно наблюдать за самолетами, но вид этих людей производил тягостное впечатление. Истощенные, с серыми, изможденными лицами, они не имели при себе ничего, кроме свертков с вещами, но зато у них сохранилось самое ценное — жизнь! Мне особенно запомнилось, что Армин как будто терял дар речи, когда его спрашивали о том, что он пережил на войне и в плену. Он не говорил ничего и не разрешал нам задавать вопросов».
Я вошел в дом. Этот дом был уже другим, и он сильно отличался от того дома, который я покинул в июле 1941 г. Но это было тем, к чему я стремился после шести лет, одного месяца и двадцати дней войны и плена.
Так закончилась моя военная молодость. Мне еще не было 24 лет.