((Деве 23 годика.))
"На следующий день я приступила к приему больных. Я чувствовала себя возбужденной, мне было любопытно и немного жутко — а вдруг не разберусь в заболевании или ошибусь в рецепте, а вдруг будет опасный и трудный случай, требующий немедленной хирургической помощи? Эти мысли заставляли меня замирать от волнения, но я изо всех сил старалась подавить его, принять спокойный и бодрый вид, ничем не выказать, что я — молодой начинающий врач.
Но уже после первых 10-15 больных я почувствовала себя увереннее в смысле диагноза и рецепта, то есть того, что непосредственно от меня требовалось. Я осматривала больных подробно и внимательно, заинтересованная самим процессом работы, находя удовлетворение в выяснении картины заболевания и гордая сознанием, что делаю нужное и полезное дело — так мне тогда, по крайней мере, казалось. Первые часы прошли для меня незаметно, и мне было досадно и неприятно, взглянув мельком на фельдшера, который писал под мою диктовку рецепты, заметить на его лице явное выражение скуки и нетерпения. Но ведь этот прием, который я произвожу в первый раз, он видит изо дня в день уже 20 лет! Мне стало еще понятнее это выражение, когда после 4-х часов приема оказалось, что остается еще около ста человек непринятых. А ведь почти все съезжаются с раннего утра, многие издалека, много еще таких, которым трудно ждать. А принять необходимо всех до одного — все, конечно, предпочитают ждать своей очереди пять и шесть часов, чем возвращаться ни с чем и снова повторять это утомительное путешествие. Оставалось одно — ускорить процесс приема. Еще через час усталость сильно давала себя чувствовать и чем дальше, тем труднее было вслушиваться в жалобы, разбираться в заболеваниях. Больным, казалось, не будет конца — лица мелькали, как в калейдоскопе, однообразные сбивчивые жалобы сливались в какой-то смутный гул, и нужно было большое напряжение воли и внимания, чтобы вслушиваться и вдумываться в них. Сами больные, утомленные необычно долгим ожиданием, протестовали против подробного осмотра, не соглашались раздеваться, утверждая, что «нутро у них здоровое», только «головушку ломит» или «вздохи тяжельче». И уговаривать их было тем труднее, что у меня самой сильно болели виски и рябило в глазах. На седьмом часу фельдшера стали открыто зевать и недовольно поглядывать на часы, сама я с трудом вникала в самые простые слова, а больных было еще порядочно. И последних двадцать человек я принимала с такой торопливостью, которая еще так недавно, в клинике, показалась бы мне недопустимой. Но здесь она никому не казалась странной — напротив: больные, получив свой рецепт после двух-трех вопросов, уходили с вполне удовлетворенным видом, а на лице старого фельдшера, этого ветерана земской медицины, выражение недоумения и недовольства сменилось чуть-чуть видной усмешкой, смысл которой был для меня вполне ясен: «уходилась! теперь поймешь наши порядки.» И действительно, когда я вышла из приемной после 8 часов работы, приняв больше 150 больных, я понимала многое, что в клинике, среди профессоров, ассистентов, методов исследования — показалось бы мне ересью или карикатурой.
https://prozhito.org/notes?diaries=%5B2208%5D
В 1920 году подвергалась краткому аресту (в течение 32 дней) без предъявленного обвинения.
В мае 1922 года выступила идейным вдохновителем съезда врачей: летом 1922 год — арестована в Петрограде: выслана в Оренбург.
1922—1925 г.г. жила в Оренбурге, продолжая научную деятельность: в 1923 году ею было опубликовано в Москве исследование, касающееся вопросов микробиологии и химии кумыса
1925—1929 г.г. — профессор гигиены Днепропетровского медицинского института: в 1927 году подвергалась краткому аресту.
1929—1937 г. г. — возглавляла бактериологический и биохимический отделы НИИ биохимии пищевой и вкусовой промышленности. Являлась председателем Ленинградского микробиологического общества.
В марте 1938 года была арестована: обвинение — «антисоветская террористическая организация микробиологов». Дело было приостановлено вследствие тяжелой болезни.
Похоронена в Санкт-Петербурге на Волковском Лютеранском кладбище.
Реабилитирована в 1957 году.
Comments
На последней станции железной дороги за мной словно задернули завесу, за которой осталось все знакомое, привычное — впереди лежал совсем новый неведомый мир русской деревни с иными людьми, иными условиями жизни, с новыми трудными и ответственными обязанностями — мир, в который я шла с волнением и тайным страхом, — выдержу ли, сумею ли.
Мне предстояло проехать около сотни верст на лошадях, — к счастью, стоял санный путь и погода была хорошая. Я надела теплые валенки, повязала шапку платком, надела поверх пальто шубу и, потеряв в этом наряде всякое сходство с человеческой фигурой, с великим трудом взобралась на сани. Ямщик перекрестился и, запахнув полы своего полушубка и разбирая вожжи, уселся на облучок. Сани тронулись. Все было мне странно и ново. Был яркий солнечный день, и под бледно-голубым ясным небом расстилалась бесконечная снежная равнина, ослепительно сверкавшая под лучами солнца. Впереди тянулась узенькая лента наезженной дороги, убегая в безбрежную даль. Местами на яркой белизне снега мелькала тощая убогая растительность — какой-нибудь чахлый куст уныло простирал кверху свои голые колючие ветви. Изредка попадалась бедная деревушка из десятков двух приземистых изб, словно осевших под тяжестью снега. Порой навстречу ползли крестьянские дровни, запряженные тощей унылой лошаденкой — на них, закутавшись с головой в полушубок, спал мужик. Разъехаться на узкой дороге было невозможно, ямщик, после тщетных попыток разбудить мужика, объезжал дровни, а то и целый обоз, и наши сани круто наклонялись, съезжая в придорожные сугробы. Потом опять ни души, ни одного предмета, на котором мог бы остановиться глаз. Ямщик, в своем полушубке, с закутанной головой, похожий на какую-то бесформенную кучу платья, сидит неподвижно, словно застыл. Я тоже гляжу вперед, и эта бесконечная снежная гладь, мертвое молчание, в котором как-то теряется однообразное позвякивание колокольчика, прозрачный морозный воздух — все это погружает меня в какое-то забытье, и в голове мелькают лишь неясные обрывки мыслей, которые тут же расплываются и тают, как пар от дыхания в холодном воздухе. Всё было ново и вместе с тем странно знакомо, словно когда-то давно я видела эту картину. Земская станция… Убогая, серая, полузанесенная снегом деревушка, бедная изба, маленькая комната с специфическим запахом, по стенам портреты царской семьи и картинки из «Нивы», засиженные мухами, большой тусклый самовар, проезжающий, распивающий чай… Где, когда я видела всё это? Или это — воспоминания моей «книжной» души, впечатления из книг? Верно, да. Разве все мы, люди, больше читающие, чем живущие, не перестаем отличать действительность от книжного вымысла?
Лошадей перепрягли и я поехала дальше. Опять снежная пустыня, необъятная, молчаливая. Солнце стало садиться; бирюзовый цвет неба стал темнее, по блестящей белой пелене побежали сероватые тени. Предо мной, на западе светилась еще яркая золотистая полоса, приветливая и отрадная; позади меня поле все больше и больше одевалось тьмою, и его простор становился таинственным и мрачным.
Старушка-акушерка соболезнующе покачивает головой и затем спокойно принимается беседовать с бабами. Я первым делом велю приготовить кипятку и уйти лишним. Но все это, оказывается, не так просто. Самовара нет, надо к соседям сбегать, не дадут ли… Они суетятся, бегают, хлопают дверьми, а самовара все нет… А детей нельзя к соседям свести на это время? «Куда их вести?» — сурово отвечает хозяин, — «некуда их вести». Предложение увести теленка встречает еще более энергичный отпор. Женщины родные наотрез отказываются уйти, другие как будто уходят, но понемногу опять возвращаются в избу. Но мне уже не до них — надо все разобрать, стерилизовать еще раз инструменты, исследовать больную и затем приступить к извлечению. Завидев инструменты, зрительницы начали громко причитать и громко предрекать смерть измученной женщине. Но, к моему великому удовлетворению, все обошлось хорошо, и вскоре в избе раздался слабый писк нового крохотного существа. Но — увы! — никто не интересовался маленьким пришельцем: мать была слишком измучена, отец так и не слез со своей печи, а женщины были заняты несмолкаемым обменом мнений — даже дряхлая «бабушка» все время что-то шамкала беззубым ртом, не то причитала, не то высказывала какие-то соображения. И опять невольно поднялось в душе смутное, тяжелое чувство, которого я почти боюсь, потому что в душе врача оно грозит запутать самые понятия о долге, и опять зашевелился вопрос — добро ли это? Для этого бедняжки, родившегося в нищете, во тьме, среди общего равнодушия, является ли жизнь благом? Но к чему думать об этом? Для врача должен быть незыблем нравственный закон, который гласит, что всякая человеческая жизнь всегда великая драгоценность, которую нужно оберегать всеми возможными способами. Роженица была теперь вне опасности — я могла быть довольна собой. Был уже одиннадцатый час — я еле держалась на ногах и торопилась ехать — ведь в больнице еще ждал прием. К тому же мне было тяжело здесь, в этой атмосфере какого-то тупого равнодушия. Я, кажется, была единственным человеком из окружающих, который радовался благополучному исходу: бабы немедленно стали толковать о посторонних делах, а муж, услыхав при отъезде, что они благодарили меня «за беспокойство», угрюмо брякнул: «Это их должность такая».
Приходим наконец — помещение не на крестьянский уже, а на мещанский лад: 2 комнаты — большая и маленькая; на большой кровати несколько подушек в чистых ситцевых наволочках, шкапик с посудой, стулья. У стола сидит толстый, высокий, краснолицый старик — это и есть пациент. Болен-то он действительно, но немудрено, что всем он надоел — какие нескончаемые, мелочные жалобы, какой эгоизм и придирчивость к окружающим, особенно к его безответной жене, которая, пожалуй, больнее его самого. Он так донимал ее даже в моем присутствии, что я не выдержала: «Вы бы и о ней подумали, посмотрите, какая она у вас». Но толстяк с изумительной откровенностью бесцеремонно махнул рукой: «Что на нее смотреть-то… Вы меня лечите, докторица, а на нее смотреть нечего». Но старуха, видно, ко всему привыкла и только вздыхала, тихонько копошась в углу. Ну, как относиться с участием к такому пациенту, как считать его жизнь драгоценностью? И как трудно лечить людей, которые тебе несимпатичны!
Но все же я установила строгое расписание времени, свободного от службы — занимаюсь с микроскопом, еще и еще перечитываю медицинские книги, занимаюсь языками, пишу вот эти записки. Это необходимо хотя бы ради дисциплины, ради того, чтобы не давать себе воли, как говорится.
Это мертвое молчание в течение семи-восьми часов странно действует на меня, вызывая во мне какое-то нервное состояние. С 5 часов темнеет, в незавешенные окна глядит черная мгла, и ни на минуту нельзя забыть, что там за окнами мертвая пустыня, окутанная снежным саваном. А в метель весь домик дрожит от яростного ветра, который гудит и завывает в трубах, то стучится в дребезжащие стекла окон, то сердито хлопает калиткой, то словно плачет и стонет, надрывая душу. Я сижу долгие часы на диване за круглым столом под лампой и читаю — читаю. Свет из-под абажура освещает только стол, углы комнаты тонут в тени, и часто, когда я отнимаю взгляд от книги и поднимаю голову, меня охватывает странная жуть, словно там стоит кто-то невидимый и пристально смотрит на меня. А то вдруг мышь заскребется под полом или зашуршит у обоев; среди мертвой тишины этот звук получает какое-то необычайное значение, и я вся вздрагиваю. Я боюсь мышей, как ребенок, мне стоило неимоверных усилий преодолеть свое почти болезненное отвращение к ним в университете, на практических работах. И теперь эта невидимая суетливая жизнь под полом почти лишает меня самообладания, и как я ни стараюсь урезонивать, ободрять и стыдить себя самое, назойливая мысль, что вот на полу мелькнут эти быстрые, серые, бесшумные комочки, что они, может быть, затаились кругом в темных углах, — действует на меня так, что я почти готова крикнуть. «Ну не стыдно ли взрослому человеку, врачу, доходить до такой ребяческой слабонервности?» — упрекаю я себя и, чтобы рассеять это ощущение жути, встаю и начинаю ходить из угла в угол, громко стуча ногами. Хожу и думаю о прошлом, о настоящем.
https://ru.wikipedia.org › wiki › Цинга
Цинга́ (польск. dzięgna; синоним скорбу́т, лат. scorbutus) — болезнь, вызываемая острым недостатком витамина C (аскорбиновая кислота), который ..
Я очнулась на улице, на пороге избы, куда догадался вынести меня фельдшер, пока обеспамятевшие родные больной осыпали меня упреками. Обморок продолжался не более минуты — меня привело в чувство дуновение холодного воздуха и, дохнув еще раз свежим неиспорченным воздухом, я поспешно вернулась в избу, и в пять минут извлечение было закончено. Еще через час больная, чистая, вымытая, убранная, уснула спокойным подкрепляющим сном. Женщины и муж стали кланяться в ноги, старуха совала мне в руки пару яиц. Но в моих ушах еще звучали слова, которые я услышала перед обмороком и, как ни была я рада исходу дела, не могла побороть глухого чувства горечи, которое вместе с физической усталостью после бессонной ночи и всего пережитого, окрашивало все в мрачный оттенок.
Прощай, русская деревня! Прощай, скорбная обитель голода, холода, беспросветной темноты, неизбывной нужды, покорного и молчаливого страдания!
И в широком просторе поля, под мерное позвякивание колокольчика тройки, которая увозит меня туда, обратно, в мир культуры, я неотступно думаю одну и ту же невеселую думу: придет ли, наконец, время, когда жизнь интеллигентного работника в русской деревне не будет ни подвигом самоотвержения, ни медленным засыпанием, а плодотворным и радостным трудом? Придет ли время, когда русская деревня перестанет быть голодной, темной, замученной и бессловесной, и вместо унылых жалоб, вместо стонов боли, песен пьяного разгула зазвучит в просторе родных полей, под вольным высоким небом бодрая песнь свободного и счастливого человека!
1895 год — окончила Мариинскую женскую гимназию (Одесса) с золотой медалью и званием домашней наставницы.
В 1895 году уехала в Париж с рекомендательным письмом Якова Юлиевича Бардаха к И. И. Мечникову.
1895—1897 г. г. — студентка Парижского университета (естественное отделение).
1896—1902 г. г. — училась в Медицинской школе (Париж), работала в ординатуре. Попутно с этим окончила в 1901 году бактериологические курсы при Пастеровском институте.
1902 год — присвоено звание доктора медицины: защитила диссертацию (ведущий руководитель И. И. Мечников) на тему «О средствах защиты организма против вторжения микробов». И. И. Мечников предложил ей, как талантливому ученому, работу в Пастеровском институте, но Г.-В. отказалась и уехала в Россию, хотя общение с И. И. Мечниковым в виде творческой переписки продолжалось (значимая часть этого эпистолярного наследия хранится в российских государственных архивах).
В 1902 году подтвердила профессиональное образование (полученное в Париже) сдачей государственного экзамена при медицинском факультете Харьковского университета.
1902 год — переехала в Петербург, где работала врачом (Обуховская больница, Еленинский институт для усовершенствования врачей).
1903—1904 г. г. — земский врач в Новгородском земстве (город Кириллов)
1904—1905 г.г. — дополнительное обучение и экзамены на степень доктора медицины при Военно-Медицинской академии.
1905 год — заведовала временным эпидемическим пунктом в Воронежской губернии.
1905—1906 г. г. — Институт экспериментальной медицины под руководством Е. С. Лондона, Военно-медицинская академия у профессора Г. В. Хлопина.
В 1906 году защитила диссертацию на степень доктора медицины по теме «... К учению о биологическом значении лучей радия»[2]
C 1907 года по 1910 год — работала в различных учреждениях России по своему профилю
1911—1922 г. г. — заведующая бактериологической лабораторией Петербургской фильтро-азонной станции, и попутно (1914—1918 г. г.) сотрудник Петроградского женского медицинского института (читала курс эпидемиологии); с 1920 года профессор санитарной микробиологии Химико-фармацевтического института. Редактировала (совместно с Г. В. Хлопиным) журнал «Гигиена и санитарное дело». В 1920 году подвергалась краткому аресту (в течение 32 дней) без предъявленного обвинения.
В мае 1922 года выступила идейным вдохновителем съезда врачей: летом 1922 год — арестована в Петрограде: выслана в Оренбург.
1922—1925 г.г. жила в Оренбурге, продолжая научную деятельность: в 1923 году ею было опубликовано в Москве исследование, касающееся вопросов микробиологии и химии кумыса
1925—1929 г.г. — профессор гигиены Днепропетровского медицинского института: в 1927 году подвергалась краткому аресту.
1929—1937 г. г. — возглавляла бактериологический и биохимический отделы НИИ биохимии пищевой и вкусовой промышленности. Являлась председателем Ленинградского микробиологического общества.
В марте 1938 года была арестована: обвинение — «антисоветская террористическая организация микробиологов». Дело было приостановлено вследствие тяжелой болезни.
Похоронена в Санкт-Петербурге на Волковском Лютеранском кладбище.
Реабилитирована в 1957 году.
Известно также небольшое поэтическое наследие Л. М. Горовиц (несколько стихотворений) и научного содержания поэма «Бактериада».
Всегда вспоминаю манифест Пальчинского 1922:
"Моё место — здесь. Мы должны хранить и укреплять наше хозяйственное и культурное наследие. Это долг всей интеллигенции, еще не убитой и не расстрелянной большевиками. Мы должны помогать им, и искренне, всеми силами стремиться к восстановлению страны теперь, когда они решили покончить с разрушениями и перейти к положительной работе".
Edited at 2021-05-21 04:12 am (UTC)
Поэма ходила в списках, вернее в "спечатках", у меня есть один. Но вот, где он?!
Есть она и в сети: http://zhurnal.lib.ru/b/botwinnik_s_w/sifiliada.shtml