Кортасар Хулио «Лента Мебиуса»
«Лента Мёбиуса была открыта независимо немецкими математиками Августом Фердинандом Мёбиусом и Иоганном Бенедиктом Листингом в 1858 году. Модель ленты Мёбиуса может легко быть сделана: для этого надо взять достаточно длинную бумажную полоску и соединить противоположные концы полоски, предварительно перевернув один из них.»
(«1846: женился и сразу влез в огромные долги; взбалмошная жена Паулина совершенно не умела сообразовывать расходы с доходами и к тому же развлекалась избиением служанок. У них родились две дочери. Не раз семья балансировала на грани банкротства.» Это про Листинга.)
Переводить нежные фантазии трепетного автора на бытовой язык, все равно что «шершавым языком плаката» на флейте насвистывать.
А как, с другой стороны, по-простому, по-мещански трактовать фактологию рассказа Хулио?
Утренним велосипедом въехала в темный лес 19 летняя девственница. И вдруг накинулся на нее оголодавший беспризорник. Она умоляла его не спешить, он шипел, чтоб не кричала. Удовольствие насильник, кажется, получил. Но дева была при этом задушена.
Ну, а мораль?
Странно (?), что невеселая шутка 1980х годов («если тебя насилуют, расслабься, чтоб хотя бы, получить удовольствие»), совпадает с бытовой трактовкой рассказа.
Насилие как философская метафора?
Про автора:
«Cortázar had three long-term romantic relationships with women. The first was with Aurora Bernárdez, an Argentine translator, whom he married in 1953. They separated in 1968[14] when he became involved with the Lithuanian writer, editor, translator, and filmmaker Ugnė Karvelis, whom he never formally married, and who reportedly stimulated Cortázar's interest in politics,[15] although his political sensibilities had already been awakened by a visit to Cuba in 1963, the first of multiple trips that he would make to that country throughout the remainder of his life. He later married the American writer Carol Dunlop. After Dunlop's death in 1982, Aurora Bernárdez accompanied Cortázar during his final illness and, in accordance with his longstanding wishes, inherited the rights to all his works.»
«He died in Paris in 1984 and is interred in the Cimetière de Montparnasse. The cause of his death was reported to be leukemia though some sources state that he died from AIDS as a result of receiving a blood transfusion.»
«In her book Julio Cortázar, the Uruguayan writer Cristina Peri Rossi, who was a friend of Cortázar and Dunlop, stated that both died of AIDS. Peri Rossi maintained that Dunlop had sexually contracted AIDS from Cortázar, who had himself contracted the illness from a blood transfusion he received a few years earlier in the south of France.»
Цитаты:
"в упругую пустоту уходили педали, а легкий ветерок трепал, расстегивал блузку, сжимал груди - двойная ласка в этом беззвучном скольжении меж двойного ряда деревьев и папоротников,"
..................................
"Жанет еще не успела его заметить, а он уже знал все, все о себе и о ней, и это все слилось в одно головокружительное бессловесное чувство, - в глубине его притаилось свернувшееся, как зародыш, будущее. Она медленно повернула голову, одной ногой стоя на земле, велосипед наклонен, и встретилась с ним взглядом. Оба моргнули одновременно."
.................................
"Единственное, что можно сделать в подобных случаях, не частых, но возможных, это сказать bonjour[1] и спокойно проехать дальше. Жанет сказала bonjour и подтолкнула велосипед, чтобы развернуть его; нога ее уже оттолкнулась от земли, готовая нажать на педаль, когда Робер шагнул наперерез и схватил руль рукой с черной каемкой под ногтями. Все смешалось в каком-то отчетливом бреду: и опрокинувшийся велосипед, и первый протестующий, полный ужаса крик, беспомощно бьющиеся в воздухе ноги, руки, обхватившие ее плотным кольцом, мелькающие щербатые доски стен, животный и одновременно юный запах потной кожи, темная трехдневная щетина, ожог поцелуя на шее.
Он совсем не хотел сделать ей плохо, он вообще никогда никому не делал плохо, чтобы получить то немногое, что давали ему в колонии, и так было всегда, все двадцать пять лет, когда он медленно, по буквам, писал свое имя - Робер, а потом еще медленнее - фамилию, и все было быстро, как то движение, которым он хватал оставленную без присмотра бутылку молока или сохнувшие на траве возле дома брюки, - все могло быть одновременно медленно и моментально, и вслед за решимостью пришло желание, чтобы все это тянулось как можно дольше, чтобы эта девчонка не дралась так глупо, ведь он совсем не хочет сделать ей плохо, чтобы она поняла, что ей все равно никуда не деться, и никто ей не поможет, и лучше уж ей вести себя тихо, тихо и спокойно, как он, прижавший ее к соломе и шептавший ей на ухо, чтобы замолчала, не была дурой, пусть подождет, пока он разберется со всеми этими пуговицами и крючками, но она билась, как припадочная, и все кричала что-то на непонятном языке, кричала и кричала - а ведь могут услышать."
.......................................
"Все было не совсем так, хотя был и ужас, и оцепенение, когда этот дикий зверь набросился на нее, и Жанет старалась вырваться и убежать; но теперь это было уже невозможно, и ужас внушал ей не столько сам этот обросший, волосатый зверь, потому что он был все же не зверем - он шептал ей что-то на ухо, и когти его не впивались в ее тело, его поцелуи делали ей больно, и небритая щетина кололась, но это были поцелуи, - а оцепенение она чувствовала потому, что ей приходилось подчиниться натиску этого человека, который все же был человеком, а не диким мохнатым зверем; и оно, это оцепенение, в каком-то смысле подстерегало ее всегда - начиная с того первого кровотечения, как-то вечером, в школе, и потом, когда миссис Мэрфи, с ее валлийским акцентом, читала наставления классу, и потом, когда в пансионате втихомолку обсуждали сообщения полиции, где все было так похоже и непохоже на происходящее, под аккомпанемент Мендельсона или без него, в тех розовых книгах, которые рекомендовала миссис Мэрфи, с пригоршнями риса, дождем сыплющегося на новобрачных, а потом - тайные обсуждения эпизода первой ночи в "Фанни Хилл"*, долгое молчание ее лучшей подруги после свадьбы и ее неожиданные слезы у нее на груди, это было ужасно, Жанет, хотя потом приходят и радости материнства, рождение первенца, смутные воспоминания о первой совместной прогулке, нет, нехорошо все так преувеличивать, Жанет, когда-нибудь ты сама увидишь, но уже слишком поздно, навязчивая идея, это было так ужасно, Жанет; …"
....................................
" Теперь она уже понимала, и, вернувшись к себе, невидимая, Жанет почувствовала, что хочет Робера, хочет, чтобы сарай повторился, но уже не так; она хотела Робера, из-за которого она была здесь и сейчас, поняла, как нелепо было все, что произошло в ангаре, и почувствовала влечение к Роберу, - упиваясь скольжением в стеклянистых волнах и в клубах облаков в высоте поднебесья, она позвала его, устремив к нему свое раскинувшееся тело, позвала его вкусить в радости и чистоте то, что бьгло грязно и нелепо растрачено на вонючей соломе сарая."
..............................
" Не видя, она ощущала себя; не способная отчетливо мыслить, она лишь испытывала желание, и это желание было Робером, оно было Робе-ром в некоем состоянии, недостижимом, но к которому воля Жанет стремилась изо всех сил, - Робер-состояние, в которое Жанет-воля, Жанет-желание старалась проникнуть, как раньше - в состояние куба, ограниченность и жесткость которого делали все более возможным простейшие умственные операции; мелькали обрывки слов и воспоминаний: вкус шоколада и упругое давление ступни на хромированную педаль, сцена насилия, крики о помощи - везде теперь гнездилось желание наконец уступить, рыдая от наслаждения, счастья и благодарности, - желание Робера."
...................................
" Зная, что в любой момент она снова может обратиться в гусеницу, в трепет листвы, перетекание песчинок или физических формул, Жанет-желание вложила последние силы в свой зов, она призывала Робера, старалась, дотянувшись, коснуться его щеки, волос, звала его к себе. Робер исподлобья, быстрым взглядом окинул дверь, закрытый глазок. Потом молниеносным движением выхватил спрятанную под одеялом, связанную из разорванной простыни веревку. Прыжок - и он уже стоял у окна, просовывал, завязывал узел. Жанет взвыла, призывая его, но ее вопль, безмолвный, разбился об алмазные грани куба. Следствие показало, что, надев петлю, преступник всей своей тяжестью рухнул на пол. Рывок должен был быть настолько силен, что он потерял сознание и не сопротивлялся удушью; в последний раз надзиратель заглядывал в камеру всего минуты за четыре перед этим. И - все, на самой высокой ноте вопль ее осекся, куб начал затвердевать; а потом она снова становилась то жаром, мчащимся по змеевикам, то оказывалась глубоко в толще земли, вгрызаясь в неподатливые комья, медленно буравя их, прорывалась вверх, где смутно зеленели пласты древней глины, превращалась в волну, испытывая раскованную радость первых движений, причем эта радость теперь имела имя, спираль раскручивалась, отчаяние превращалось в надежду, и переходы из состояния в состояние были уже не страшны, будь то трепет листвы или контрапункт звуков, Жанет-желание повелевала ими, стальной дрожью моста перекидываясь над пропастью. Находясь в одном из, проходя через одно или через все состояния сразу... Робер. "
Comments
Я колебался между остатками латиноамериканского мачизма (Вознесенский: "Самка крокодила мечтает быть изнасилованной"...), и философскими вариациями типа: :Любить - это причинять боль"
(ср. "Сделай мне больно" бывшего сов. писателя).
Если довериться названию, то речь может идти о несовпадении совпадающих желаний.
Ежели вульгарно опуститься на бытовой уровень, то меня удивляет, что писатель не вообразил себя в виде жертвы, которой (ему, любимому) кто-то без спроса загоняет в нежную попу черенок от лопаты....
http://gramma.ru/LIT/?id=1.137
Изнасилование было групповым. Изнасилование видели все — в том числе и мужчины, однодельцы Зои Петровны, и сам рассказчик. Никто не вмешался. Включая рассказчика.
Рассказчик, именно что «забывший», надолго изъявший из повествования «тело Зои Петровны», «вспомнит» о нем только после того, как подаст вместе со старшим товарищем по оппозиции — тем самым М.Ю. Блюменфельдом — официальный протест, описывающий чудовищное положение женщин в лагере.
Дж. Лундблад полагает, что одна из причин исходного умолчания — отсутствие языка, на котором можно было описать открытое и безнаказанное групповое изнасилование при полном бездействии окружающих — и общую жизнь всех участников после этого. Ведь все свидетели, опять-таки включая рассказчика, потом лечили зубы у Зои Петровны.
Мы позволим себе не согласиться с этим построением. Варламу Шаламову неоднократно доводилось создавать языки для того, что до него нельзя было описать. Но в данном случае даже надобности в том не было — такой язык существовал. Волна безмотивных преступлений, затопившая крупные города в двадцатые годы, сделала изнасилование одной из деталей пейзажа. Деталью настолько бытовой и привычной, что в 1926 году знаменитые «чубаровцы» оказались под судом потому, что, совершив групповое изнасилование провинциалки, приехавшей поступать на рабфак, попросту отпустили жертву — им не пришло в голову, что их действия, для них самих нормальные и обыденные — «бабу повели», образуют состав преступления и могут им чем-либо грозить. К концу двадцатых это — катастрофическое — явление было осознано и освоено культурой.
Язык существовал — и бытовой, и официальный, и литературный, и графический (например, выставка коллектива МАИ в Доме печати 1927 года включала панно Вахрамеева и Борцовой «Чубаров переулок»[2]). Но исходно рассказчик не мог им воспользоваться, ибо его представление о себе не предусматривало беспомощности и невмешательства. Он заговорил, получил возможность заговорить, когда действием — официальным протестом, который мог в лагерных условиях обойтись ему очень дорого, — сумел наконец отделить себя от тех, кто так и продолжал молча лечить зубы у Зои Петровны.
Читателю приходится задаться вопросом — а о чем еще промолчал или мог промолчать рассказчик? Какие события были обойдены, потому что повествователь не нашел способа рассказать о них, не разрушив образ себя? Что еще происходило рядом с описываемым — и не попало в кадр?
...Эккерман — секретарь Гёте, записывавший беседы с ним. Эккерман для Шаламова — символ двойного искажения, безнадежной потери смысла, ибо сначала Гёте редактирует строй речи и мысли, применяясь к секретарю, а затем уже Эккерман фиксирует услышанное в меру своей — несовершенной — памяти и своего — еще более несовершенного — понимания.
Эссе «Эккерман», на наш взгляд, это ключ к прочтению «антиромана» — к осознанию встроенного в текст разрыва между:
а) некоей действительностью Вишеры,
б) тем, что способен был увидеть в лагере рассказчик — такой, каким он был в 1929—1931 годах, и
с) тем, что он, такой, каким он был, со своим тогдашним уровнем понимания, мастерства и вкуса, мог бы записать по свежим следам, если бы сделал это, вернувшись в Москву.
...Нам представляется, что «Вишерский антироман» задумывался как двойное зеркало, где отражаются друг в друге вишерский лагерь и вишерский лагерник. Изнутри. Из прошедшего времени.
Нам также кажется, что Шаламов почти решил эту задачу. Убедительно и точно. С удивительным мастерством.
Как теоретик литературы он выиграл.
И потерпел сокрушительное поражение как художник.
http://www.nlobooks.ru/node/6318#sthash.JarZorTU.dpuf